Shim’s Lines

Bare Lines

Голые строки

Туго скрученные темные косы наивно соблазняли змеиным танцем: скользили по медной коже, обвивали пальцы, при этом дерзкая улыбка пряталась в шерстяном вороте свитера — недостаточно плотного, чтобы скрыть рельеф обнажённого напряжения. Кромешная тьма лукавых карбоновых глаз подводила к самому краю, обрекала на срыв.

Всё разрешилось долгим поцелуем, во время которого медленно, с иллюминацией и подозрением, проехал полицейский луноход; ветер — неожиданно тёплый для зимнего вечера — станцевал с пластиковым пакетом; два кота перекинулись хейт-панчами в предсезонном батле; на горизонте грозовой циклон сделал несколько предупредительных залпов.

Дыхание смятённо искало свой привычный ритм; искали его и наши ноги на каменной мостовой бутафорского города, где в мёртвых ресторанах были заперты перевёрнутые вверх рогами стулья, а в выцветших туристических лавках медленно умирали надувные фламинго, выдыхая воздух прошлого лета.

Думаешь, первые мы
На этом утёсе высоком?
Смотрим друг другу в глаза,
Луной отражённой.

Плотно телами прижавшись,
Как мрамора плиты,
Нежное в губы шепча,
На тихие стоны срываясь.

Разве только для нас
Море берег терзает,
Древнему ритму
Сердечный наш бой подчиняя?

Что, если прежних времён
Греко-римляне так же
Путались в тогах,
Влажную плоть обнажая,

Ночь продлевали, как мы,
Безрассудно и страстно?
Сколько их Κούριον видел —
Живых, распростёртых,
Жадно небо вдыхавших,
Всуе богов поминая.

Помятые, лохматые, босые летние утра, когда на коже еще не высохли ночные поцелуи. Поиски трусов и планов на день. Солнце-сука слишком ярко слепит, как будто ревнует. А ты улыбаешься хер пойми чему…

Легкомысленная ткань, которая еще минуту назад была одеждой, брошена на колючую, окаменевшую магму. Идёт прямой эфир закатной взвеси.

Златопенно-опаловая реальность стекает за край экрана. В воздухе — соль; она же в полусловах и на твоих влажных бёдрах. Под рёбрами — взрывы коротких вздохов.

Натягиваешься струной, выгибаешься дугой-судорогой. Дрожь босых ног на каменных лезвиях ты предпочитаешь пережить в одиночестве.

Жду твоего возвращения.

Читать тебя и перечитывать, перелистывать, загибать уголки.

Успокаивать страницы, скользя пальцем по корешковому сгибу.

Открывать наугад — третий абзац сверху: новая глава, красная строка, другие действующие лица.

Закрываю глаза — пульсируют буквы: строчные, прописные, колючие засечки антиквы царапают кожу под веками.

Пересказываю вслух, по памяти, близко к тексту.

Когда начнет морить сон, открою форзац, где засушен тот дикий мак из твоих волос.

Он размышлял, как по-разному женщины признаются в любви.

Одни с вызовом швыряют это в лицо, как пощёчину.

Другие прячут между строк, как запах духов на воротнике.

А кто-то, с наглой ухмылкой, снимает кружевное и кладёт тебе в карман.

Но это признание было особенным:

«Я хочу для тебя готовить и смотреть, как ты ешь».

Как будто он впервые услышал не «возьми меня», а «останься».

Он приручал меня постепенно, с инженерным вниманием к деталям.
Раздвигал, выворачивал, растягивал — проверяя материал на прочность.

Стыд он мешал с возбуждением, как грязь с водой, лепил из этой глины что-то новое — живое, послушное.

Раздавленная, распластанная, склизкая от пота, слёз и интимной влаги, дрожала от предвкушения боли — длинной, вязкой, той, что скручивает мышцы в узлы, и другой — короткой, хлёсткой, что рассыпается по телу горячими искрами.

Он фаршировал меня своими сильными, ухоженными пальцами. Один, два, три… ещё? — это был не вопрос, а последовательность.

Мы оба знали: это не про власть. Это про любовь. Про дыхание в терцию.

«Твоя дрянь, твой холст, твоя гордость»

Она поразила меня своей искренней готовностью к телесному и чувственному обнажению. Тем как она самозабвенно плавилась в руках, сочилась желанием. Ее покорность хотелось втирать себе в кожу, присваивать.

Под нее был написан сценарий, вокруг нее велось повествование. Я стал и режиссером и единственным зрителем театра одной актрисы. Наслаждаясь каждой сценой, восхищался ее свободой импровизации. Аплодировал громко звонко, до синяков, которыми она очень гордилась.

Я не спешил разрешать ей кульминацию. Мне нравилось слушать, как меняется её интонация — от просящей до умоляющей: сначала мягкая, застенчивая, потом густая, почти яростная. Тогда я шепотом спускал собак, которые разрывали ее внутри на части. Казалось, что на несколько секунд она исчезает растворяется в судорогах тела.

Коленки содраны, трусы разорваны, лежишь на животе с юбкой задранной,
дышишь громко по звериному, пальцами воздух хватаешь, волосы скомкались к лицу прилипли, уголок рта в полуулыбке благодарной… хуй вытираю о подол

Напитавшийся — но жажда злее.
Хочется — догонять зверею,
впиться в холку, оставить след.
Вылизывать глаза, как раны —
долго, влажно, безумно.
Солёная губа дрожит.
Кровь, размешанная в сперме

Среди холодного античного мрамора ты кажешься особенно живой — смуглой, сосредоточенной, чуть упрямой. Волосы аккуратно убраны, но несколько непослушных прядей всё же вырываются на волю, предательски нарушая строгий образ.

Я стою чуть позади и смотрю, как музейный свет ложится на твою кожу, как осторожно рисует изгибы: щиколотки, икры, бёдра… выше — талию, спину, плечи. И, наконец, шею — нежную, напряжённую.

Меня тянет к ней с безрассудством юного вампира — едва посвящённого, ещё не умеющего обуздать свой голод. Делаю осторожный шаг. Ты чувствуешь. Медленно откидываешь волосы, чуть склоняешь голову — подставляешься под мою одержимость.

И шепчешь: бери.

А потом все равно будет октябрь. Ты почувствуешь его между своей щекой и моей ладонью. Я возьму по погоде красного, плед в багажнике наконец-то не зря. Голый бок луны из-за Монте Капуто. Мокрый пирс и губы твои тоже… красные, терпкие

Кажется, что это лето мы сдали экстерном

Волны под окном вылизывают риф.
Живая южная тьма, туго вползает в комнату,
Давит на стены. Вдыхаем её — жадно.
От губ, по изгибу груди, к бедрам
Движется тонкий абрис прикосновения

{потом допишу}

← Long